Top.Mail.Ru

Терпи, дядя, терпи!

Федор Дубшан,- «Вечерний Санкт-Петербург»,05/04/2017

ВТеатре имени Ленсовета главный режиссер Юрий Бутусов поставил «Дядю Ваню». Цикл продолжен. За «Чайку» и «Трех сестер» Бутусов уже был отмечен «Золотой маской».

…Белая авансцена, специально воздвигнутая для спектакля, врезается в зрительный зал как цементный айсберг. Актеры нависают над публикой – слишком близко, слишком высоко. Режет глаза яркий свет. Неудобно зрителям и актерам, как неудобно жить их героям.

Пока их еще нет, можно поразглядывать декорацию. Это тонкая фанерная или даже картонная стена, и в ней – двери с грубо намалеванными табличками. Няня, Маман, Со­ня, Елена, Доктор, Ваня, Алекс.

На самом деле никаких няни и маман тут нет и не будет. Бутусов решительно избавился от них, как в «Трех сестрах», например, он избавляется от лишней ему Анфисы. К отсутствующим героиням иногда обращаются – но глядя при этом в пустоту. Здесь это в порядке вещей. Не до сентиментального нянькиного лепета. Здесь нет утешения, даже ложного – здесь больше хрипят, кричат надрывно или хохочут.

Вот они и появляются на сцене – без предупреждения, без обиняков, без классических приготовлений вроде гаснущего в зале света. Выползают из своих палат номер шесть. Режиссер Бутусов запускает очередной сеанс своего психоанализа.

Астров (Евгений Филатов) в рубахе то ли окровавленной, то ли заляпанной краской первым делом рисует себе синие усы во все щеки. Он-то, конечно, доктор – но, кажется, тут по принципу из анекдота. Кто первый надел халат… Впро­чем, у Евгения Филатова доктор выходит нормальнее всех остальных. Признаваясь в своем чудачестве – он еще себе, пожалуй, льстит.

Дядя Ваня (Александр Новиков) – в котелке, натянутом на лоб, в костюме, обсыпанном мукой или цементом, похож на квадратного от стероидов Чарли Чаплина – не то с ватной подкладкой пиджака, не то с горбом. Лишний человек, причем в кубе, – маленьким человеком его уже трудно назвать из-за габаритов. Он кататонически застывает, корчится. А то вдруг начинает изъясняться нянькиным говорком – как будто впитал и недопереварил ее. Вот куда, оказывается, делась нянька…

 Поэтому с новой силой звучит его «нездорово все это». Действительно, нездорово. На ином уровне. Вместо подавленного отчаяния Чехова здесь с самого начала царит открытая истерика. Ее поддерживает Соня (Ольга Муравицкая), с набеленным лицом, колотящаяся о стены, ее разделяет Елена (Наталья Шамина), то расслабленная, словно под препаратом, игриво позвякивающая колокольчиками на браслетах, в фартуке на голое тело, то хрипящая в припадке. Звучит гипнотический эмбиент.

 Герои Мунка, Квазимоды, монстры Франкенштейна, которых, может быть, сшил доктор Астров – или доктор Чехов? Впрочем, Антон Павлович, возможно, тоже содрогнулся бы. Весь ужас модернизма здесь налицо – с его психиатрической, наркологической, вообще репрессивной проблематикой. Тут и морфий получает новую мотивировку. И вот это Сонечкино слишком страстное: «Дорогой, славный дядя, милый, отдай! Терпи, дядя! Терпи!»

В глянцевой программке дан эпиграф из дяди-Ваниного монолога: «Из меня мог бы выйти Шопенгауэр, Досто­евский…» – а на первой странице напечатаны портреты обоих мудрецов. Как видения или как чьи-то субличности, живьем тут предстают оба. В качестве Достоевского – вероятно, Телегин (не очень даже узнаваемый в спутанной бороде Сергей Перегудов). Он содрогается в эпилептическом припадке, когда бьется о сцену как рыба об лед.

Зато уж точно «герр профессор» Серебряков в исполнении Сергея Мигицко смоделирован с немецкого философа. Это и не скрывается. Шопенгау­эровс­кую раздвоенную седую гриву трудно не узнать.

Вообще здесь каждый выход Сергея Мигицко – совершенный бенефис. Его монологи перетягивают на себя внимание с легкостью и, кажется, могли бы существовать отдельно от спектакля. Видимо, дело в том, что в гипертрофированной, гротескной, клоунской фигуре Серебрякова у Бутусова воплощается нечто большее. Он не только «сухарь» и «вобла» здесь – он и философ-мизантроп, судящий человеческий род и брезгливо отворачивающийся от него. Он и воплощенный авторитет, сама власть со всей ее лукавой, капризной, садистской риторикой.

В рамках этого замкнутого, но расшатанного мира он – попросту демиург, первопричина всех болезненных, судорожных движений других героев. Бунт дяди Вани – это прямо богоборческий бунт против устройства жизни – и против жизни самой. Так что Войницкий с Астровым уподобляются тут уже Владимиру с Эстрагоном. Вот только они наконец дождались Годо, и им это не понравилось.

 Серебряков – царь и бог, и каждому его подопечному, раз уж они созданы по образу и подобию, тоже перепадает по небольшому абсурдистскому выходу. Дядя Ваня обгладывает поленья. Астров брызгает краской на стены – это у него карты уезда. Телегин опасно высовывается сверху и повисает на шатающейся декорации.

Вместе все – это фирменная марка режиссера – образуют красивые многофигурные немые сцены. Наконец, схватив топоры, с остервенением рушат хлипкую декорацию – и пол сворачивается, как свиток, а щепки и обломки летят чуть ли не в ошеломленную публику. Игры с бензином и спичками добавляют остроты ощущениям.

Но что всё это проделывает с Чеховым?

– Пьеса настолько стройна, что захотелось некоторые смыслы, которые за этой стройностью уже порой не чувствуются, усилить и укрупнить, – так заявил режиссер перед премьерой.

Но вот это «усиление и укрупнение» – не работает ли оно, наоборот, на размытие смысла? Ясно, что не получается «Дядю Ваню» играть, словно впервые, – и нельзя его ставить, как в стотысячный раз. Юрий Бутусов вывернул ткань пьесы, как плоть подопытного животного, наизнанку. Удалил лишнее, выделил силовые линии, обнажил подспудные тревоги. Но не выходит ли, что абсурдирующая деконструкция как прием уже слишком знакома, затаскана сотнями менее талантливых ниспровергателей? Срабатывает ли она в принципе? Или получается просто комический треш – вот, надо же, и Чехова распластали…

С другой стороны, многие ключевые реплики – все те же, классические. Значит, они не потребовали психонаркоэстетики? «Дитя мое, как мне тяжело!» – совсем по-человечески вздыхает в конце Войницкий, и мы ему даже верим.

Не оказывается ли сильнее в конечном счете естественное чеховское «под сурдинку»? В новом «Дяде Ване» вдребезги разрушается формула «люди пьют чай, а в это время рушатся их судьбы» – здесь судьбы и вообще мироздание рушатся с таким треском, что чаю выпить решительно некогда. Терпи, дядя, терпи!


Федор Дубшан