«Недоросль». Д. И. Фонвизин.
Театр им. Ленсовета.
Режиссер Роман Кочержевский, художник Дарья Здитовецкая.
Времена, когда от классики ждешь ностальгии и тепла, как от встречи с тем, кто с детства знаком, и вот сейчас возникнет с ним «сон золотой», исчезли безвозвратно. И ясно: чем «классичнее», тем будет неожиданнее. А уж если из школьной программы, так точно не для деток. Впрочем, учебник нынче — петроглиф, когда-нибудь его так и поставят, будто на умершем языке, и будет забавно.
Сцена из спектакля.
Фото — Юлия Кудряшова.
Наверное, когда на заре своей профессиональной жизни Л. А. Додин ставил «Недоросля», его сверстникам казалось — хулиганит, и искрило, и будоражило.
Минуло больше полувека. Теперь почти все навевает «нежизнь»: белые стены кажутся ширмами, плоские колонны и фанерная люстра — ненастоящие, ковер — как ядовитая трава, букет красных роскошных роз лихо закинут на плечо, вроде сельхозорудия, или к столу приставлен, как веник — искусственными цветами вниз. И «трава», и «цветы» — всего-то пятно для колорита. Зеленое, красное на черно-белом фоне придают всему футуристичность антидрамы и антиистории.
Из целой серии «классических» опусов Романа Кочержевского («Тартюф», «Обыкновенная история», «Утиная охота» — если и это ранжировать типа классики) «Недоросль» заставляет думать, что тема старой комедии режиссеру особенно дорога. И как тут не вспомнить «Мертвые души» — потому как у Кочержевского то был не столько роман, сколько гоголевская комедия-сатира. Кстати сказать, ведь «Мертвые души» — первый самостоятельный опыт режиссера, выпорхнувшего из того гнезда, что было свито в Театре Ленсовета незабвенным Бутусовым. (Прекрасное получается послесловие с теми артистами и зрителями — а это все мы, прекрасные люди, — которых Бутусов так сильно прошил, что вот ведь нельзя его не вспомнить. Послесловие длит и длит такие театральные сюжеты… рядом с которыми учебники — давно макулатура, а макулатура — пыль.)
Сцена из спектакля.
Фото — Юлия Кудряшова.
Ну да, классика — море ассоциаций, злокозненных, идущих тяжело, муторно, через постправду, нехватку воздуха, как будто из старого павильона. А что все новенькое, чистенькое, вчера выпилили для премьеры — так не верится. Думаешь — голову морочат. Достали где-то — добра такого пруд пруди, — отмыли химией всякой добела, и еще иногда будто гравюры-проекции пустили во всю сцену, чтобы уж точно зрители оказались не то в театре, не то в каком-то просмотровом кинозале для немого фильма или для чего-то ужасно балабановского, будто фонвизинский «Недоросль» — про уродов и людей (видеохудожник Игорь Домашкевич). А на проекциях то свиньи, похожие на гастрономических поросят (получается почему-то противнее и страшнее), то вихри за ними («пушистая» скотобойня, какой не бывает), то облака или горы барашками (точно карты после звездных войн), то мертвец-скелет целует чудную деву, то месяц опрокинулся вниз лицом, то древнее сказочное Ярило, как мишень, плывет снизу вверх, медленно, словно издевается.
И не стоит думать, будто тут нашенский знакомый стеб. И не стоит подозревать, что провокация. Тут главный посыл — так и живем. Фонит отовсюду — тем черно-белым немым бредом, который внутри и снаружи, как транс, охвативший «скотный двор».
Ну да, блуждает наша классика в дебрях сто крат переписанных учебников, подпортивших память, остудивших души, разорвавших мозги. Ищет иных ассоциаций — словно ненужная уже больше никогда азбука Морзе шлет сигналы в пространство: спасите наши души!
А. Новиков (Скотинин), О. Муравицкая (Простакова).
Фото — Юлия Кудряшова.
Но толстая растерзана тетрадь,
и розданы страницы лицедеям.
Вышли «зело борзо», напористо и группкой с авансцены метнули взгляд в зал — щас мы вам покажем Фонвизина!..
Чудные костюмы, добротные, вроде из настоящего сукна, парчи и шелка. Мелькают и «ломоносовские» парички. Да, кажется, кое-где и толстинки приложены — для убедительности женских очертаний г-жи Простаковой. И еще старинные мушкетики случаются. У рампы дорога засыпана досками «заборов» — тоже для «стильности» зелеными и красными; по бокам белой гостиной два полосатых столбика, похожих на приграничные, предупредительные, и немного напоминающие, что старая Расея — будка городового.
Почти не умолкает музыка, про которую лучше сказать «навязчивый звук струны», густо виолончельный или почти детский, вроде мандолины (композитор Екатерина Кочержевская). Случается и мотивчик из незатейливой музыкальной шкатулки. Все с провисом или, наоборот, с пируэтиком — но одинаково назойливо, даже пыточно.
От киношки по ходу тянет махровой театральщиной. Слова не раскрашивают, говорят монотонно. И то, как тянутся ноты в фонограмме, и то, как ровно дают текст, вымораживает до бесконечности. Есть такая «манекенность», она на современной сцене не редкость — происходит, по-видимому, от желания «читки», когда вроде голый текст, но как-то выпарен и смещен в сторону неопознанной сути.
Сцена из спектакля.
Фото — Юлия Кудряшова.
У Фонвизина «все взято живьем, с природы», а на нынешней сцене «природа» — в проекции, свинская, темная и мерцающая, как с того света. И прикорневая русская классика — не классика вовсе, а диковатые поиски себя, когда текст — зов, а идти страшно, да и некому.
Занятно, что в этом спектакле у обитателей старого мира — заигранного, как историчные костюмы и парички, как разобранные дороги, — пропал аппетит. В первом акте раз пять присели к столу и чинно ели на вытянутых руках, шевеля по пустым тарелкам ножами и вилками, и аккуратно пережевывали, маленькими кусочками отправляя в рот «условную» пищу, — но аппетита нет. И в этой обрядовой трапезе скрыто больше всего «живой природы» уездного быта, то есть уже и не быта вовсе, а «закукленности» бытия.
Когда-то в «Мертвых душах» отыгравшие свои милые этюды «из жизни» артисты в виде гоголевских персонажей, усевшись в чичиковскую бричку, длинные поводья которой были выкинуты в ложи зрительного зала, дрожали головами и вдруг становились похожи на тряпичных кукол. От этой брички было не по себе, как от плохого предзнаменования к ночи, после которого пугаешься воя машин с сиренами, когда выходишь после спектакля в поредевший людской муравейник у Владимирского собора.
Нынче сразу не по себе. На «Недоросле» режиссер Кочержевский от Гоголя с его гиперболами и фантазиями будто шагнул еще дальше — в то «исконное», старинное, из восемнадцатого века, где пусто, истлела природа, обезбытилась, обессмыслилась. Или наши «закукленные» души сквозь время не видят ничего, кроме себя самих. Вот вопрос: а стоит ли тогда искать, утомляя зрителей тягучей нотой конца?
Сцена из спектакля.
Фото — Юлия Кудряшова.
Митрофанушка в выразительных темных очках, неминуемо напомнивших об одном суперизвестном певце — шоумене, который тоже, кстати сказать, по-видимому, всегда охоч «жениться», — представлен в спектакле не как роль, а как рефрен общей картинки. Артист Фёдор Федотов хорош — ни дать ни взять яркий коммент, красочка к тому почти романтическому герою, которого недавно дарил зрителям с радостью и вдохновением. Столько раз написали о его чудных больших и мечтательных глазах, что вот ведь и захотелось прикрыть взор очочками для слепых. Мол, что ж тут скажешь, «потерянное поколение» — сказ не об умных, ищущих, а о недорослях, в которых бродят напор и жажда выступать по жизни, как на модной эстраде, а ждет их жужжащая бритва — забреют и пошлют, куда надобно.
Артист Иван Шевченко — узнаваемый учитель Вральман с отчетливо «безгендерной», «интернациональной» повадкой «в тренде», которая не что иное, как «артистичное» вранье, повсюду заполнившее ниши нынешнего псевдоученья. Он, Вральман, один доедая барские объедки, смачно облизывает пальчики, подчеркивая гадкую мыслишку о «физиологичности», которая сквозь любую историю бьет по мозгам, если она и есть всё, что осталось. Моментами находчивое исполнительство прекрасно смотрится на фоне такой неаппетитной, переваренной, «павильонной» жизни.
Артист Олег Сенченко в роли Простакова долго теряется, почти незаметен, как и положено мужу-подкаблучнику. Своего тона у него нет, и поначалу видно лишь, как он приставлен к семейно-обрядовой мизансцене, как переходит из «точки» в «точку» общей картинки. Но вот облачается в рясу и дает намек, будто есть в нем, бородатом (простите), «дугинская» жилка домашнего идеолога и «серого» кардинала, что подпитывает дух извечного российского тиранства.
Ф. Федотов (Митрофан), А. Новиков (Скотинин).
Фото — Виктор Васильев.
Всем актерам в спектакле отведен момент, никто не обижен.
Особый мотив у народного артиста России Евгения Филатова. Его Стародум — благородный резонер — дан в нарочито грустной транскрипции. И вот ведь кажется, что внешне постановка — никак не ревизия фонвизинской пьесы, но на Стародуме, наверное, было не сдержаться. Что это, как не сам автор, немного уставший от собственной заигранной пьесы, от того, как оно все «сбывается». И лицом ведь вроде немного схож — по-фонвизински округл, обращен в никуда, как старинный портрет, говорит негромко, словно метит в вечное. И есть во всем этом ощущение, будто отеческую нотку нашли артисту по заслугам, хотя перетянули порой, так что «авторский сюжет» повис, но куража затеи не дал. Вот явился Стародум в сочиненную сценку с Софьюшкой — Викторией Волоховой. А та едва ли не в ассоциации не то с Агафьей Тихоновной, не то с самой пушкинской Татьяной, а в общем — с вечной невестой, гадает у зеркала, и видится ей нелегкая доля в переходящих с зеркала во всю сцену лицах «женихов». И так нарочито поэтично склоняет невеста свою невинную головушку на грудь Стародума… что эти чертовы мотивы «древнего сказа» должны зазвучать почти как в храме. И вот гадайте, что сие значит: храм большой литературы или храмовый хлев расейской жизни отныне и во веки веков?
Паттерны «вечных раздумий» публике знакомы. А знаете, чего вроде и недостает в общем тоне режиссуры — простите, драматизма. Недостаток живого драматизма, риторика — беда наших дней, болезнь что ли.
Сцена из спектакля.
Фото — Юлия Кудряшова.
Композиция с грустным одиноким ритором Стародумом дала лишь намеки, вовсе не столкнув его с теми, кто вокруг. Спектакль двинулся в обход так и невыясненного центра.
Вот подставили микрофон и Митрофанушке — Федотову, и Милону — Максиму Сапранову. Софьюшкины женихи вдруг оказались сходны, держа свой экзамен перед «автором», потому что доля у них нынче одна: «мясом» послужить, что ж еще-то. Оттого и вечная невеста в конце спектакля грустна, как та, что никогда не дождется своего Резанова (микрофоны, что ли, навеяли легендарную захаровскую «Юнону»?). И хочется думать: есть в молодом составе театра такое свойство — слышать друг друга издалека, неожиданно показываясь из тени «первых сюжетов».
А среди первых кроме скучноватого Стародума есть еще пара — самобытная и сильная. Брат и сестра: Простакова — Ольга Муравицкая да Скотинин — Александр Новиков.
Новиков на ленсоветовской сцене давно самоуправен, словно отчасти он сам себе режиссер. Его персонаж — всегда персонаж, порой совершенно упоительный, по-своему утонченный, возникающий в диапазоне от интеллектуальной витийности до откровенной театральщины. Но Скотинин — вещь выдающаяся, монохромная, монолитная или «почвенная», это уж как кому.
Сцена из спектакля.
Фото — архив театра.
Парик изменил Новикова до неузнаваемости. Зализанные виски и оформленные кудри до плеч масштабируют лицо — придавая всему новый контур мощной твердолобости. И вдруг прежняя фактура артиста — «мякиша», артиста — словно ртуть, способного к игре в подвижном температурном режиме, — вдруг все стало как-то скульптурно, незыблемо, первобытно. Походка, сильно бьющая по «земле», можно сказать — воинственная, движение напористо, жест местами нарочито уподоблен барскому, речь без скороговорок — с «печатным» словом, лишенным душевного потока, взятом животным чутьем. Как уж тут не сказать, что фамилии самых старых театральных пьес говорящие, а Скотинин — вещий, неубиенный, прорицательный тип. И подавать его приходится без сатиры, он сатиру перерастает, он — хозяин подмостков, ни дать ни взять — натуральный фарс. Можно было и не заигрываться — демонстрируя пищевые цепочки и новую укороченную версию происхождения главного российского «вида» прямо на ширме-экране фонвизинского павильона. Тут Новикову позволили «отсебятину» на потребу зала, в духе презентации, провокативной и нарочито оскорбительной. Зал обрадовался, как это бывает обычно, когда клоун — антрепризный джокер, без психоанализа и самокопания.
Жаль, что элегический Филатов и водевильный Новиков живут, как картинки на фоне Кочержевского, между ними «электричества» нет, как нет его и между иными, точно они с разных концов мира, обделенного драматизмом, псевдоединого, не иллюзионистского в духе почти забытого кино, а иллюстративного в плане эмоционально обесточенного, подвисающего театра.
Е. Филатов (Стародум), В. Волохова (Софья).
Фото — Юлия Кудряшова.
Впрочем, вся сила тайного заряда в спектакле Кочержевского отнесена в сторону госпожи Простаковой — Муравицкой. Роль Простаковой сделана вся по законам мрака, того, настоящего мрака, который оказывается сильнее и страшнее безукоризненной «пищевой» скотининской цепочки. Вся она не на поверхности, вся с секретом, который растет, распирает, в конце концов, переводит-таки старую пьесу в новый регистр совершенного отчаяния. Кто знает, возможно ли, чтобы так случалось на каждом спектакле — разом фантомно и «нутряно», на выдержанном, как хороший алкоголь, чувстве, доходящем до этого хмельного финала, когда после вымороченной оргии (артисты дают что-то вроде «камаринской» в духе замедленной пленки) она падает, придушенная слепо любимым сыном Митрофаном, и веришь ей, как этому невесть из какого резерва достанному страданью — ни о чем, а так, «за всех».
Простакова, она же Кабаниха, Салтычиха, Железнова… во всех своих «эволюциях» вдруг становится образом той, горячечной боли, что дает судорогу века или дня, если вспомнить — «и дольше века длится день»…
И все в ее роли не риторично, не напрасно. И то, как стояла с «маленьким» Митрофаном, убогим, обглоданным, вдали, на краю, точно собравшись в путешествие. И то, как идет ей чернобурая шапка — иначе нельзя в эту вечную ссылку, словно в вечную зиму. И рыжая лиса-воротник, повешенная ей через плечо, стала не только сказочная и метафорическая, а вот отчетливо «смертная», как все мы. И эти уроки Митрофана, сделанные на повороте корпуса страдающей матери, всегда чувствующей горькую долю сына, пусть убогого, но не для этой же доли, не для солдатской стрижки рожденного.
Сцена из спектакля.
Фото — Юлия Кудряшова.
Простакова в спектакле не слышит звук бритвы, отправляющей ее недоросля туда. Но кажется почему-то, что она его слышала всегда, удерживала в себе, берегла, чтобы не было его никогда, и не уберегла. Звук сыгран на беспредметном, фантазийном действии — после ее разоблачения и после ее смерти-погибели. И все, что после ее смерти — эпилог, пустое послесловие ухода в никуда для классической и немного вдруг будто («спасибо» Простаковой) романтической пьесы.
«Недоросля» сократили, дополнили, разложили на актерские партии. Наверное, могли бы еще короче, еще четче, но ведь не в том дело. Главное — в несходимости сюжетов; хотя все они любопытны. Тут и с пушкинским поспоришь «мы ленивы и нелюбопытны». Даже слишком любопытны — пристаем с вопросом о культурном и не-культурном коде, все заглядываем вдаль, все гадаем. Одно беспокоит — это отсутствие аппетита, это усвоенное движенье, ритмичное, тягостное. И этот страшный вакуум драматического сюжета, вместо которого то и дело местами блеснет «находками» и погаснет еще один спектакль.