Интервью-размышление с заслуженным артистом России Александром Новиковым (Театр имени Ленсовета).
– Саша, Вы петербуржец?
– Да.
– В каком поколении?
– Наверное, в третьем… В третьем.
– Принято думать, что люди в Петербурге чуть более закрыты, сдержанны…
– …растеряны и удивлены, как будто все происходит не с ними. Да, правда, петербуржцы – они так немного отстраняются, отклоняются и смотрят с удивлением.
Ну а если серьезно… Для меня центр Петербурга – где-то посередине Троицкого моста. С одной стороны Петропавловка и все, что вокруг, с другой – от Финляндского вокзала и дальше… Я вот так энергетически ощущаю самый центр – там, от середины моста и до Михайловского замка. Да, вот где-то там. И главное – Нева. Такой вот город на реке. И река все определяет: и смысл города, и нерв города, и эмоцию города. И там эти странные люди… с удочками. Вот если о настоящих ленинградцах, питерцах – это же они. Они чувствуют город – не как столицу, а проще. Согласитесь, такая «обыкновенность»: вдруг, в центре стоят себе и ловят рыбу в Неве или Фонтанке…
– Однако в зрительном зале другие люди?
– В зрительном зале другие. Хотя зрительный зал – категория непостоянная. Когда я пришел в театр, а это были 90-е годы, зритель, казалось, пережидает время до поезда и спешит на Московский вокзал. Правда. По большей части это был случайный зритель. В последние годы ситуация внятно меняется в лучшую сторону, как-то даже оптимистично.
– Вы ведь любите «игру» со зрителем?
– Да, очень. Часто вспоминаю одну важную в моей жизни встречу. Это было уже после моей учебы в институте, после эпохи Владимирова. Встреча с режиссером Владимиром Сергеевичем Петровым. Я говорю о спектакле по пьесе Милорада Павича «Кровать для троих». Ситуация пьесы предполагала вполне реальный аукцион шуб. И разговор со зрителем в зале (подчеркиваю – по-настоящему, никакой «подсадки») мог повернуть сюжет спектакля в неожиданную сторону, вплоть до «играть – не играть». Третий акт. Тут возникала непредсказуемость импровизации. Это был один из самых счастливых моих спектаклей. И жил он ровно столько, сколько должен, по-моему, жить спектакль, – пять сезонов. Когда больше – перестаешь понимать, перестаешь любить. А этот спектакль я обожал от начала и до конца. Но, кстати, именно тогда я понял, что безусловный интерактив в театре невозможен, театр условен.
– В одном из интервью вы рассказали о впечатлении, которое произвел на вас спектакль «Забыть Герострата» в Театре имени В.Ф. Комиссаржевской. После этого спектакля вы решили стать актером. Так?
– Да, так. Мне ведь в детстве казалось, что походы в театр – это кара, наказание. Вот воскресенье – мама приносит билеты: пойдем смотреть спектакль. И я думал: наверное, что-то я не так сделал, поэтому вместо прогулки – театр. Но Комиссаржевка тех лет перевернула меня. И если уж мы говорим о Петербурге, не могу не сказать: Станислав Ландграф в Театре имени Комиссаржевской – вот по-настоящему петербургский артист. У него была абсолютно неповторимая интонация. Их дуэт с Борисом Соколовым – стержень того театра. И, конечно, Владимир Особик. У меня дома около 20 программок «Царя Федора Иоанновича», а ведь программки покупались не каждый раз. Это значит, что я видел «Царя Федора» бесконечно больше.
– Если пофантазировать, помечтать о невозможном, то в какие времена в какой театр хотелось бы заглянуть?
– Хотелось бы оказаться в мольеровском театре. Поиграть у Мольера, попасть в его театральное время. Не сталкивает меня судьба с Мольером, а я его обожаю. Если думать о более близких временах, то это эпоха расцвета Игоря Петровича Владимирова.
Когда я учился, окончил институт и пришел в театр, была уже другая эпоха. Владимиров для нас остался интересным педагогом, мастером. Блестящие показы, огромное обаяние. Но… мы тогда еще не понимали, что его расцвет, триумф уже позади. Он пережил трагедию – расставание с Алисой Бруновной Фрейндлих. Многие после такой трагедии уже не смогли бы встать. А он еще поставил «Игроков» Гоголя – он был сильный человек, он еще «дернулся». И «Игроки» осветили тот период его жизни, который я застал. Я вошел в этот спектакль. Когда посчитал, то понял, что играл его десять лет. И мне бы хотелось оказаться еще и в других владимировских спектаклях, в другое время – в период его расцвета: «Люди и страсти», «Человек и джентльмен». Интересно, смог бы я там… быть полезен? Там был такой сплав – энергии, легкости, драматизма!
– То, что вы – артист, не мешает быть зрителем?
– Наверное, нужно сказать, что да, мешает. Но, знаете, нет. А что, собственно должно мешать? Иногда, правда, меняется свет и думаешь, какая была реплика на перемену света. Или вот герой поставил стакан – и музыка пошла. И думаешь: ага! Это поставил стакан – «на музыку». Но ничего нет плохого и грустного в том, что «кухня» знакома.
– Вас, наивного зрителя, что восхитило, захватило в театре самого последнего времени?
– Вот когда приходится отвечать на такие вопросы, всегда страшно что-то забыть… Но первое, что сразу приходит, – «Евгений Онегин» Римаса Туминаса. Тут восторг.
– Я, конечно, читала ваши интервью разного времени и мне показалось, что вы часто оказывались на стороне театра, понятного и любимого большинством, в котором главное – хороший материал, яркие роли. А все остальное, мол, второстепенно и не должно мешать главному…
– Да, да. Наверное. Я понимаю, о чем вы говорите. Но… сегодня мне кажется, что жизнь устроена так: есть длинная дорога и есть прямые участки этой дороги, по которым нужно идти и важно идти. Но они ничего не определяют в судьбе. Судьбу делают повороты. И то, что с тобой происходит на повороте, и те, кто встречаются на повороте, – самое главное.
«Кровать для троих» Петрова – поворот. Спектакль «Паника» моего друга режиссера Саши Баргмана – поворот. «Чехов. Водевиль» Андрея Прикотенко – тоже стал для меня поворотом. Встреча с Бутусовым для меня – это, конечно, поворот... трудный и очень счастливый. Обожаю нашу «Женитьбу». Это очень близкий мне спектакль, каждый миллиметр дорог.
– Признаться, часто задаю себе вопрос: актерская школа – она есть? Вот школа Владимирова – обязывает, программирует какой-то формат, выводит на определенный маршрут? Или учеба открывает артисту глаза внутрь, а дальше – полет без правил в неизвестность?
– Я отвечу и надеюсь, что никто из моих коллег не обидится. Школа Владимирова – это сам Владимиров. Его личность – это и есть его школа. Не думаю, что его педагогическое наследие можно издать отдельным томом. Это был человек, обаяние – энергия – интуиция – юмор в котором захлестывали. Он приходил в аудиторию и показывал так… что его творческий заряд превращался в удар бронебойной силы. Нас, пожалуй, не перегружали анализом, исследованием. Владимиров вдохнул в нас что-то легко… через юмор. С ним было прекрасно. Он ценил смех. Не смех в зале – нет, это неправда, когда некоторые его «толкователи» говорят, что он любил и ценил превыше всего веселый театр. Он совсем не был легкомысленным. Помню, как на некоторых спектаклях («Завтра была война», например) он нас предупреждал: не дай бог в зале будут смеяться. Но смех на репетиции был для него вектором, индикатором правильного движения. При этом он понимал, что заложить смех в спектакль почти невозможно. Смеются часто совсем не там, где артисты ждут.
– Мне в вашем рассказе слышатся нотки не просто ностальгии, а чего-то несбывшегося. Театр, в котором много игры, в котором сцена непроизвольно усиливает эмоции, в котором все обостряется и есть легкое преображение и смелые по откровенности амплуа… Вы где-то говорили с любовью об амплуа простака. Может быть, все же тоскуете по комедии?
– В моей судьбе комедий было немало. И я в глубине души люблю и, наверное, даже тоскую по яркому комедийному спектаклю. Но… при всем том почему-то каждый раз моя история отношений с комедией приводила к печальному итогу. Вот пример: спектакль «Крошка», французская комедия Жана Летраза. Волны любви, почти обожания, благодарности, которые накатывали на нас из зала, были невероятны. Но в нашем театре он шел десятилетие, а должен был, на мой взгляд, идти в два раза меньше. И я возненавидел «Крошку», которую так любил. Это была первая моя роль, она была мне дорога, но так получилось, что она стала адом. То же самое происходило со спектаклем «Смешные деньги». И этот «пустяк» Рэя Куни пользовался успехом. Но он должен был уйти вовремя. А мы все играли, играли… И это не единичный случай. Спектакли умирают, но остаются на афише. И вот итог – люблю комедию, но я сам испытал, что значит беспощадная эксплуатация жанра, как убивают касса и кассовый успех. Вот смотришь в любимом городе на пестрые афиши – и страшно.
– А, может быть, не только нещадная эксплуатация жанра, а и просто отсутствие воздуха, и вот – комедия задыхается? Времена такие, что трудно смеяться… И самые известные режиссеры сегодня от комедии отворачиваются?
– Да, серьезные режиссеры смотрят в другую сторону. На сей счет почти уже сложились театральные анекдоты. Ну, например: приходят артисты к своему режиссеру и говорят: а давайте мы всей нашей компанией, вот такой уже сложившейся, творческой, эффектной, сыграем комедию. А режиссер подумал-подумал и ответил: выберем-то мы комедию, а я поставлю и все равно получится Ибсен...
– Мне сейчас представилось, что вот живи вы в прошлом веке – написали бы, наверное, водевиль на театральные темы. И был бы чей-то бенефисный спектакль – веселый и трогательный.
– Знаете, главное-то в том, что все это проходит: на каком-то этапе мне очень нравилось играть характерные роли. А сейчас я даже где-то в подкорке себя ругаю за то, что немного разлюбил… Нет внутренней потребности в этих гуммозных носах, в оттопыренных ушах, в нескладных ботинках, в таком театральном горбе вместо прямой спины… Это же целая культура уходит. Гримеров уже нет, чтобы так загримировали. Никто этим не балуется. Разум говорит мне: «Жаль». А в душе все больше желания идти в другую сторону: говорить от себя. Да… До конца не понимаю, как все это объяснить, даже себе самому.
– Актеры – свободные люди? Идут – куда идется?
– Нет. Конечно, нет. Но внутри несвободы ищешь и находишь свою свободу. Союз режиссера и актера, с одной стороны, это очень честные отношения, а с другой – за последней маской есть еще маска, и еще… Всегда есть игра, немножко лукавая, в которой, однако, все идешь и идешь, петляешь, ни за что не получится прямо идти, но и остановиться не можешь.
– Что самое ценное для вас в вашей профессиональной жизни, опыте, а что – самое страшное?
– Самое страшное – отсутствие любимого партнера. Это просто смерть. Мне доводилось играть, как бы это сказать помягче, в весьма спорных спектаклях, но если рядом на сцене были Аня Ковальчук, Ира Савицкова, Ульяна Фомичева, Олег Федоров, я не чувствовал реальный уровень спектакля, потому что мне это было неважно. Смысл был в этих людях рядом.
– В актерской истории существуют поколения? Есть разница поколений, есть пропасть между ними?
– Вот опять: голова говорит мне одно, а душа – другое. Наверное, поколение выражает себя в мастерах, в мэтрах. Что-то в истории поколений, если такая история есть, пожалуй, уходит. Уходит филигранность в мелочах. Вот мы говорили о характерности. Можно любить и не любить характерные роли. Но они – как витамины. Вы их не то чтобы любите, но чувствуете, что они нужны. Они как-то правильно настраивают актерский организм. Но какие нужны «организмы», где они?
– С кем, с каким поколением вам легче?
– То есть выбрать из тех, кто много младше, и тех, кто всерьез старше? Не могу. Лет десять назад отвечал: мне легче и интереснее с теми, кто старше. А сегодня скажу так: со сверстниками. У меня нет никакого зазора с Аней Ковальчук, с Олегом Федоровым. Мне с ними легко.
Но тут, наверное, дело не только в возрасте. Бывает, что можно вырезать дистанцию. Это непросто. Но если получается – ощущение прекрасное. Вот не могу тут не сказать про трио женихов в спектакле «Город. Женитьба. Гоголь» Юрия Бутусова. Это Сергей Мигицко, Евгений Филатов и я. Возраст разный, но я чувствую, как все слитно. Мы все трое вышли из театра Владимирова. А Бутусов, мне кажется, чувствует Владимирова не на словах. Я верю, что он не просто так говорит о своем уважении к Игорю Петровичу. Говорят-то многие… А тут есть связь, что-то совпадает.
И для меня это значит: что-то происходит.
Беседовала Ирина Кириллова