Заслуженный артист России Александр Новиков на протяжении уже более 30 лет выходит к зрителям Театра имени Ленсовета практически каждый вечер. Для него смысл профессии — человек, с которым он играет на сцене. Новиков любит театр, в котором звучит сегодняшний день. Он вслушивается в осеннюю мелодию родного города и убежден, что всеядность в жизни и в искусстве никому не идет на пользу.
— Александр Маркович, Театр имени Ленсовета открыл сезон и в ноябре отметит 90-летие со дня своего основания. Заключительная премьера прошлого сезона, с которой вы начинаете новый, – «Обыкновенная история» в постановке Романа Кочержевского. Вы считаете произведение И.А. Гончарова «настоящим русским романом». В чем для вас магия его названия?
— У меня с романом «Обыкновенная история» произошел казус неузнавания. Я прочитал его еще до института, в 9-м или 10-м классе. И тогда это произведение воспринималось мною как светлый роман о превращении идеалиста в циника. Роман был понят мною на уровне сюжета: как мальчик, пройдя первые приключения в своей жизни в большом городе, пришел к определенным взглядам, однако впереди у него еще целая жизнь, и поэтому это произведение показалось мне юношески светлым. Видимо, это совпало с возрастом читателя. Так получилось, что впоследствии я довольно долго не возвращался к этому роману.
Я вынужден был вернуться к нему, когда мы начали репетировать. И эта история оказалась для меня абсолютно другой, которая ни в одном мгновении не напомнила мне ту, что была прочитана в юности. Кроме имен персонажей я вообще не узнал этот роман. Он оказался горьким, полным отчаяния от неизбежности полного разочарования во всем. Произведение, в котором я увидел абсолютное уравнивание идеализма и цинизма, потому что ни идеализм молодого человека, ни цинизм дядюшки никак не изменили их судьбу. Они оба пришли к разочарованию, омертвению чувств, к разрушению всего, что связывало их с женщинами, с которыми они встречались и жили, – и в этом смысле сегодня поведанная автором история показалась мне сгустком отчаяния, печали и безысходности. История для меня очень грустная. Мне кажется, ее эмоциональным центром являются отношения Адуева-старшего с женой. Мы поняли, что во втором акте на крупном плане, говоря киношным языком, должны быть женские судьбы. Кто-то из великих сказал, что главный герой любого произведения – это тот, кто сходит с ума. Есть такая теория, и она, между прочим, не лишена смысла. В этом романе с ума сходит Лиза.
Названия само по себе прекрасное, потому что оно в своей простоте исключает всяческий пафос, это негромкое название, почти принижающее, и в то же время «Обыкновенная история» ̶ про умирание чувств, надежд, прощание с идеалами и иллюзиями. И это общий путь, вне зависимости от тех чувств, которые ты испытывал по ходу этого пути.
— Как вы считаете, почему «Обыкновенная история» так тесно связана с Петербургом?
— Есть произведения, которые невозможно постичь в отрыве от места. Гоголевский Подколесин точно нигде не мог бы выпрыгнуть из окна, кроме как в Петербурге. Обезумевший Чацкий не мог бы ниоткуда убраться с требованиями о карете, кроме как из Москвы. Трудно представить себе Ходжу Насреддина с ишаком, разгуливавшим по Хабаровску. Да и Швейк не может сидеть в трактирах где-нибудь в Африке. Поэтому, в том, что стало с дядюшкой и племянником в «Обыкновенной истории», огромную роль сыграл город, наше холодное солнце, пронизывающие ветры, зыбь на Неве. В конце романа, когда доктор ставит жене диагноз и говорит, что ее здоровье пошатнулось, он первым делом рекомендует им с Петром Ивановичем покинуть это загадочное место. И в финале спектакля мы сделали несколько сцен, в которых герои пытаются исчезнуть из Петербурга.
— Был ли у Петра Ивановича момент, когда он мог избежать начала умирания чувств?
— Если я вам отвечу, что он был, и мы начнем фантазировать на эту тему, то получится, что я оспорю сам себя. Мне кажется вульгарным такое понимание проблемы, что Лиза лишилась рассудка в силу невнимания к ней мужа. Дело в другом. Лиза – женщина, а, значит, она воспринимает происходящее в тысячу раз острее. Поэтому проблема утраты иллюзий в равной степени касается и ее. Неизбежность прихода к потере того, во что человек верит, и составляет сущность романа Гончарова. Возвращаясь к Вашему вопросу про переломный момент, я бы ответил, что его все-таки не было. Это, к сожалению, наш общий путь ̶ мы перестаем верить в то, что светило нам на протяжении жизни. И это вызывает отчаяние.
— В «Тартюфе» Романа Кочержевского вы исполняете роль Оргона. Как вы для себя объясняете, почему ему так нужно было создать пустого идола, принести в жертву себя и близких, а потом неизбежно жестоко разочароваться? В его семье, как мне кажется, уже была «подготовлена» благодатная почва для появления Тартюфа. В чем тайна?
— Существуют, на мой взгляд, пьесы хорошие, а существуют – великие. Разница между ними заключается в том, что в хорошей пьесе, если в нее по-настоящему погрузиться, можно рассудочно ответить на все вопросы, которые в ней заложены. Надо просто внимательно прочитать пьесу, понять ее обстоятельства, может быть, посмотреть что-то вокруг нее, но, по большому счету, каждый вопрос, который рождает хорошая пьеса, имеет ответ. Но есть пьесы, которые ставят вопросы, ответов на которые нет в принципе. И попытка ответить, с одной стороны, заводит человека в тупик, с другой – открывает перед ним какую-то фантастическую бездну. Наличие этой бездны и делает пьесу великой. Мне кажется, что «Тартюф» – именно из этого разряда пьес. Любой, работающий над ней, будь то режиссер или артист, который играет, например, Оргона, всегда, когда выходит премьера, должен отвечать на витающий в воздухе вопрос – как же так получилось, что Оргон не видит, кто перед ним?
— Интересно понять природу человека – почему жертва и палач притянулись друг к другу?
— Несколько лет назад в Европе была опубликована прекрасная книга под названием «Доктрина Гамлета», где ваш коллега рассуждает на тему, почему не мстит Гамлет. Но любая попытка ответить на вопрос «почему?» несостоятельна. Всякая версия будет упрощением. Вопрос является по сути космическим. Такие же иррациональные вопросы рождают гоголевские «Женитьба», «Ревизор», чеховская «Чайка».
С Оргоном, думаю, дело обстоит приблизительно так же. Эта пьеса исследует проблему необъяснимого стремления человека жить в энергии собственных заблуждений. Неосознанно он себя загоняет в некий тупик своей жизни. Эта пьеса об очень сложной человеческой природе и упрямом желании быть обманутым, желании проиграть. В прошлом году все отмечали 400-летие со дня рождения Мольера, и раз пьеса не сходит со сцены в течение всего этого времени, значит, можно предположить, что она вправе иметь разное сценическое воплощение. И то, что вкладывалось Мольером в понятие «комедия», за 400 лет могло претерпеть некоторые изменения. Прочитав огромное количество раз эту пьесу, а мы перелопатили все переводы, хочу вам сказать, что, кроме нескольких текстовых реприз, это совсем не смешная пьеса. Категорически. Сегодня она звучит даже страшно. В сознании большинства Мольер – это такой Рэй Куни 400-летней давности, но, к счастью, это не так.
— Меня поразил ваш дядя Ваня в спектакле Юрия Бутусова совершенно иным пониманием его природы. И финал – рушится, горит дом, а дядя Ваня с Соней маршируют на месте. Завтрашнего дня, как и в «Тартюфе», не может быть.
— Это моя самая любимая пьеса Чехова. И, конечно, ни в каком страшном сне я и представить не мог, что мне дадут сыграть дядю Ваню! Это «безумство» Юрия Николаевича, что он так распорядился. Лишь за три дня до премьеры вдруг понял, что, скорее всего, буду играть. Поскольку Юрий Николаевич меняет исполнителей когда угодно, я репетировал, репетировал, но мне все время казалось, что это должно рано или поздно закончиться. Юрий Николаевич оказался воистину отчаянным человеком и выпустил меня в этой роли. Когда спектакль вышел, он неоднократно говорил в интервью, и я понимаю, что он имел в виду, что главной его задачей было вывести меня из очень любимого мною неторопливого существования: я редко быстро передвигаюсь по сцене, хожу довольно спокойно с молодых лет (смеется). И он, сочиняя безумие танца, включал разную музыку и заставлял меня по часу-полтора дергаться, прыгать, просто, чтобы привести меня в состояние, в котором сложно находиться, и тогда мы начинали репетировать. Этот странный, казалось бы, рисунок, который, по большому счету, возможно, не так много значит, вытаскивает меня из привычного психофизического состояния, и на этом строится роль. Потому что другие сцены достаточно статичны, кроме двух этих танцев-истерик. Он – режиссер, который очень тонко понимает и чувствует природу артиста.
Несмотря на то, что это самая моя любимая пьеса, я все равно постоянно нахожусь в каком-то внутреннем ожидании. Мне кажется, что львиная доля ее смысла заключена в Серебрякове. Не в Астрове, с которым мне все понятно. Космос этой пьесы связан именно с Серебряковым. Как правило, эта роль достается самым именитым, мощным, крупным, звездным артистам труппы. У Товстоногова ее исполнял Евгений Лебедев, в кино – Владимир Зельдин. Но, играя эту роль, актеры почему-то пользуются сатирическими красками.
— Что он – старик, пытающийся ухватиться за ускользающую жизнь.
— Да, смешной, брюзжащий старик. А тут в него еще и стреляют. И сколько бы я не видел спектаклей, этот персонаж будто приходит из рассказов Зощенко. В то же время было бы невероятно, если бы появился такой Серебряков, рядом с которым можно было бы сказать, что дядя Ваня заблуждается в своей оценке профессора. Мне кажется, именно в этом все дело. А если Серебряков – Сергей Юрский, Михаил Козаков? А если Аль Пачино? И тогда будет совершенно другая история. Мне кажется, что дядя Ваня – это человек, который всю жизнь был не прав. Все, что он считал о жизни – все мимо. Юрий Николаевич поставил спектакль про пепелище как итог жизни. И не могу не сказать, что не было бы в моем исполнении никакого дяди Вани, если бы не было в спектакле Наташи Шаминой – Елены, такой, какая она, и Ольги Муравицкой – Сони. Две женские роли – абсолютно точные попадания Бутусова. Но об этом скажу позже.
— У вас есть опыт работы с Константином Юрьевичем Богомоловым: вы исполняете роль Порфирия Петровича в спектакле «Преступление и наказание» в «Приюте комедианта». Вы как-то сказали, что режиссер – это способ репетировать. Как проходили репетиции и строилась работа над ролью в данном случае?
— Константин Юрьевич этого не знает, но он возник в моей актерской судьбе в момент чудовищного отчаяния, как раз из театра ушел Бутусов, и я оказался перед какой-то черной стеной. И вдруг мне позвонил Виктор Михайлович Минков, художественный руководитель театра «Приют комедианта», и сообщил, что Богомолов запускается с «Преступлением и наказанием» и хочет, чтобы я играл Порфирия. Я, конечно, в это дело вписался. И никогда Константину Юрьевичу вопрос не задавал, почему он позвал меня. Многие шутили, что это назначение связано с «Тайнами следствия». Возможно? Да. Больше скажу: о том, что Порфирий Петрович – полицейский, я узнал дней за пять до премьеры, когда была примерка. Художник вычисляет размер моей головы, чтобы заказать фуражку, и я понимаю, что решение будет таким. Я бесконечно люблю этот спектакль. В моей судьбе – это воздух, и я принимаю все, что в этом спектакле есть. Мы играем его четвертый сезон. Если сказать, что он репетировался иначе, чем репетирует Бутусов, это ничего не сказать. У Бутусова мы ни на секунду не садились ни на какие стулья, у Богомолова, наоборот, мы ни разу не встали. Он репетировался очень коротко, в районе полутора месяцев. И когда через три недели я понял, что мы не встаем, а сидим за столом и читаем, у меня случился практически припадок – а когда же все будет? С этим вопросом я, конечно, обратился к мастеру – премьера через пару недель, мы будем вставать? Его ответ был таков – занимайся текстом. Это не преувеличение, мы вообще не встали из-за стола. За четыре дня до премьеры, как это и положено, мы встали уже на ноги на сцене и выпустили спектакль.
Нужно сказать, что Богомолов обладает каким-то нечеловеческим даром работы с текстом произведения. У него тоже абсолютное чутье природы артиста, невероятное, интуитивно-опытное. И он способен увидеть в тексте такие перепады и смыслы, поэтому работа над «Преступлением и наказанием» строилась вокруг работы над текстом. Сегодня это один из моих любимых спектаклей, и я очень благодарен судьбе за такую встречу. И сразу, не успел я выскочить из репетиций «Преступления и наказания», меня пригласила на разговор замечательная режиссер Женя Сафонова, которая ни много ни мало предложила мне сыграть Графиню в пушкинской «Пиковой даме». И эти две подряд работы меня начали вытаскивать из того состояния, не желаю никому его пережить, в котором я оказался после ухода Юрия Николаевича из театра. Судьба нашей «Пиковой дамы» драматическая, и это объяснимо, потому что у подобных остро-радикальных спектаклей судьба всегда сложная. Он прошел чуть больше двух сезонов и сейчас не идет.
— Вы неоднократно говорили в разных интервью, что самое главное в театре для вас – это хорошие партнеры, с которыми вам легко и комфортно. Их присутствие рядом важнее процесса?
— Честно вам говорю, я до профнепригодности партнерозависимый артист. Я категорически не люблю, а главное – не могу находиться на сцене с человеком, который мне не дорог. Тогда все превращается в ерунду, тогда артисты просто работают, идут на служебный вход, через вертушку, показывают пропуск, переодеваются, играют. Нет смысла находиться на сцене, если ты не испытываешь к партнерам самых нежных чувств. Во-первых, ничего не получается, ты не можешь открыться, если сидящий перед тобой человек не вызывает у тебя сильнейшую эмоцию любви. Просто читка текста. Кто они, любимые коллеги? С удовольствием начну с актрис. Их не может и не должно быть много. Мне думается, что артист должен уметь любить и ненавидеть. Если чувство ненависти к плохому у тебя отсутствует, то тогда и любовь меньше значит. Вырабатывается некая всеядность – мне и с этим, и с этой хорошо, и этот спектакль хороший, и тот. Это ужасная позиция. Еще я очень не люблю, когда артисты говорят – любая роль как ребенок. А разве не надо не любить плохие спектакли? Любой артист, состоящий в труппе большого театра-дома, играет в определенном количестве спектаклей далеко не совершенных. И не понимать, что это так – глупо.
— Возможно, это происходит из страха признаться самому себе. Иначе возникает вопрос – зачем ты в этом спектакле?
- Не всегда. Иногда это искреннее заблуждение. Раз я играю, то это априори хороший спектакль. Итак, начну с Анны Ковальчук – для всех она звезда «Тайн следствия», 23 сезона мы с ней там существуем, и она, конечно, для многих, в первую очередь, Мария Швецова. Но Аня – тончайший и нежнейший партнер. К сожалению, мы с ней сегодня почти не играем вместе в театре. В спектакле «Город. Женитьба. Гоголь» мы встречаемся всего в трех сценах общей протяженностью в полторы минуты. А был такой спектакль под названием «Кровать для троих» по пьесе Милорада Павича. Помню, что весь второй акт мы играли с Аней вдвоем. Там была огромная часовая сцена. После нее я пребывал в ощущении какого-то невероятного счастья. Когда ты выходишь на сцену, это все куда-то удаляется. Ты же не думаешь в моменте – сейчас я играю в серьезной пьесе большого режиссера. На сцене перед тобой стоит конкретный человек, и ты смотришь на него. Он смотрит на тебя. Вы встречаетесь глазами, касаетесь друг друга. И в этом человеке заключается весь смысл того, что мы делаем. Это очень важно, с кем ты. Я никогда не забуду эти два спектакля с Аней – «Кровать для троих» и «Night and day» по пьесе Биляны Срблянович. Я был на седьмом небе от счастья.
Еще одна партнерша – Ирина Савицкова, ныне актриса Электротеатра Станиславский в Москве. Она служила в нашем Театре всего несколько сезонов. Мы с ней сыграли в двух спектаклях – она была моей женой в комедии «Смешные деньги» по пьесе Рэя Куни и в трагедии «Мавр» – играла Эмилию, а я, страшно сказать, Яго. Она, мне кажется, играет значительно меньше того, что она заслуживает. Актриса, рожденная для Чехова, Ибсена, Уайльда, умная, тонкая, прекрасная.
Я играл только один спектакль с актрисой Ульяной Фомичевой. Невероятная несправедливость актерских судеб, что Ульяна давно не выходит на сцену. Сложная судьба актрисы космического масштаба. Я очень благодарен Андрею Прикотенко за то, что он нас свел в спектакле «Чеховъ. Водевиль». Я про Ульяну могу тоже рассказывать часами.
С любовью вспоминаю работу с Наташей Паниной, с которой мы играли в спектаклях «Бешеные деньги» и «Веер леди Уиндермир» на сцене Театра «Приют комедианта».
Приближаясь ко дню сегодняшнему, конечно, хочу сказать про Наташу Шамину – Елену Андреевну в «Дяде Ване». У меня ничего бы не получилось, если бы там не было Наташи. Она замечательная артистка хрустальной чистоты, при этом почти с мужским чувством юмора, с зашкаливающей самоиронией. Мы с ней сейчас играем еще и пару Маниловых в «Мертвых душах», совсем недавно – сцену в «Утиной охоте», она – Веру, а я – Кушака. Наташа из тех актрис, с кем ты бываешь на сцене невероятно счастлив.
Конечно, Оля Муравицкая, с которой мы пришли в Театр почти одновременно. Мы сыграли в «Снежной королеве», будучи практически детьми, принца Клауса и принцессу Эльзу. Потом ̶ небольшую сценку в одной легкомысленной комедии. И лет двадцать на сцене не встречались. Когда же наступила эпоха Бутусова, мы с Олей стали много играть вместе – «Тень дерева», современная пьеса, которая шла на Малой сцене, где Оля потрясающе играла. Можно сказать, что эта роль показала ее как грандиозную актрису. Дальше – «Дядя Ваня», «Бесы». В «Тартюфе» она играет мамашу, госпожу Пернель. И в моей судьбе она очень важная партнерша.
Конечно, не могу не назвать Лиду Шевченко. Без нее просто не было бы «Обыкновенной истории». Может быть, этого дуэта бы не случилось, не будь ранее «Пиковой дамы».
С парнями все, как всегда, проще. Мой любимый артист и партнер в Театре Ленсовета – Олег Фёдоров. Что бы он ни играл, чуть лучше или чуть хуже, я настолько всегда его волну понимаю, настолько к нему подключен. В двух спектаклях мне посчастливилось играть с ним в очередь: в «Испанской балладе» и «Мавре». И, конечно, в «Тартюфе» мы с ним Тартюф и Оргон. Люблю Виталия Куликова, восторгаюсь и завидую его невероятному комедийному дару. Обожаю бывать на сцене с Димой Лысенковым, с моим Несчастливцевым и Раскольниковым. И еще был такой спектакль на небольшой сцене Театра в Музее Достоевского – «Паника. Мужчины на грани нервного срыва» в постановке Саши Баргмана. Мы были на сцене с ним и с Виталием Коваленко. Такое не повторяется никогда!
Так что, партнеры для меня – все, только это и важно. Потому что тот человек, с которым ты выходишь к зрителям – это и есть смысл. Ценен человек. Сцена очень раскрывает людей, и ты все понимаешь про партнера, с которым играешь.
— А что для вас входит в понятие хороший театр?
— Для меня чрезвычайно важны две вещи в театре. Ты заходишь в зал, стоит много пустых кресел. Они постепенно заполняются. Садятся рядом люди, которые друг друга не знают. Это очень важно, что какие-то незнакомые люди одновременно собрались. Но они не с Луны сваливаются в театр, правильно? Они созданы не из пробирок, а приходят с улицы. Сегодня она такая, на ней определенные настроения, переживания, горе или радость. Театр должен разговаривать со зрителем адекватно. Адекватность в разговоре очень важна и при этом редка, между прочем. Иногда приходишь в театр, садишься, открывается занавес, начинается спектакль, и ты думаешь – а вообще причем здесь все это, я здесь причем? Все раскрашены, ходят в париках. Я немного иронично отношусь к такому костюмированному театру, если вы заметили. Но, может быть, это моя ущербность (смеется). Когда я вижу артиста в парике, гольфах, играющего человека из другого века, к нему так сложно «продраться».
Поймите меня правильно, я не настаиваю, что все должно играться в джинсах и кроссовках, конечно, нет. Но театр обязан быть адекватен сегодняшней жизни. В любом спектакле, который мы играем, должен быть сегодняшний день. Есть пьесы, произведения, которые были замечательны в свое время. Они не перешагнули дальше. Это не делает их лучше или хуже, но они, грубо говоря, остались в прошлом. Но если сейчас заниматься Шекспиром, Мольером, то в них должна биться сегодняшняя жизнь, тревога. Театр не имеет права не реагировать. И речь, разумеется, не идет о злободневности. Я не ратую, чтобы ставились пьесы о том, что мы видим в новостях. Не об этом речь. И даже более того – все как раз наоборот. Их время придет когда-то не очень скоро. Злободневность в театре опасна, я считаю. Это никакая не доблесть. Но в том, что переживает герой Пушкина, Гоголя, Чехова или Толстого – должно быть что-то близкое нам. И если в зрительном зале не происходит самоидентификации, вспомним цитату Флобера: «Госпожа Бовари – это я», то все тщетно. Зритель должен сказать – это я. Это не про каких-то веселых или грустных людей, это все про меня. Ощущение «про меня» является в театре самым главным. И отсюда вытекает множество других требований – я люблю, когда артист умеет разговаривать от себя. А самая нелюбимая мною порода артистов – те, кто начинают с характерного образа. Они сразу цепляются: а какой я, я здесь какой? А, вот такой. У меня будут очочки, я буду их поправлять и вот так разговаривать. Это чудовищно. Много таких актеров и актрис. В этом проявляется неспособность идти от себя. А от себя можно говорить в любой драматургии – и в Шекспире, и в Гоголе, и в Чехове.
И второе, что я бы сказал, театр должен быть живым. Существует колоссальная проблема – срок жизни спектакля. Тут я, честно, нахожусь в оппозиции большинству своих партнеров и коллег, хотя знаю, что у меня есть много сторонников. По моему опыту, со спектаклем, перевалившим пяти-шестилетний срок, происходят очень странные вещи. Человек меняется, особенно сегодня, с невероятной скоростью. И вот как играть спектакль, который создавался десять лет назад? Его сочинял другой человек. Ну да, у него был мой нос, мои уши, но дальше что? Я был совершенно другой. Если бы «Дядя Ваня» рождался сегодня, он бы вообще ничем не напоминал тот спектакль, который у нас в репертуаре. Если человек живой, он чувствует свое изменение. Правда, в законе спектакля «Город. Женитьба. Гоголь» заложено, что чем мы все становимся старше, тем возникает больше драматизма, содержания и смысла. Но это, в общем-то, исключение из правил. Не может спектакль играться тридцать лет, да и еще в одном составе. Никакой доблести в этом я не вижу. Но понятно и то, что часто интересы актеров и режиссера входят в противоречие с интересами руководства театра. Если спектакль продается, пользуется успехом, то очень трудно его снять. Но надо признать одно, внутри такого спектакля накапливаются очень страшные для актеров яды, которыми актерский организм отравляет себя. Это как бы и не видно. Скажу жестче – часто выставляется на всеобщее обозрение напомаженный труп, он даже еще двигается. А зритель не всегда это идентифицирует. И даже радуется на абсолютно мертвых спектаклях. Это страшно. Мне кажется, театр должен легче расставаться со спектаклями. Важно, что сейчас есть возможность технически записать любую постановку. Понятно, что видео даже не приближает к настоящему театру, но все же.
— Близится юбилей вашего родного Театра имени Ленсовета. Вы пришли туда в 1990 году выпускником курса Игоря Владимирова. Расскажите о разных ваших периодах в театре, что осталось в памяти?
— После моего окончания института в театр меня взял Игорь Петрович Владимиров, создавший и вдохнувший в него жизнь. Но мы застали уже хвост хвоста хвоста кометы. Первые два курса мы очень много времени провели вместе, однако с каждым годом ему становилось все тяжелее и тяжелее, и театр переживал очень непростые времена. Не думаю, что на меня кто-то обидится, поэтому скажу: театр начал разрушаться. В репертуаре стали появляться постановки, которым, на мой взгляд, не стоило появляться. На этом фоне прекрасный спектакль «Западня» польского режиссера Кшиштофа Бабицкого о Кафке шел у нас в пустых залах, именно потому, что театр вокруг был другой. Ставились низкосортные комедии, а серьезный репертуар приходился не ко двору и исчезал. Именно в таком состоянии театр достался Владиславу Борисовичу Пази, который начал деликатно возвращать в театр хорошую литературу. Владислав Борисович руководил театром 10 лет, потом его не стало, дальше наступил период безвременья. А потом случился момент, на котором мне бы хотелось остановиться поподробнее.
Считается, что дальше пришел Бутусов. Однако это не совсем так. Чуть меньше трех сезонов нашим театром руководил Гарольд Стрелков. Он стал главным режиссером. И мне кажется, что, да, безусловно, его имя не будет вписано золотыми буквами в историю Театра имени Ленсовета, ибо какого-то громкого успеха и серьезного поворота не получилось, и на то были некоторые причины. Гарольд человек настолько безупречный, нежный, что руководить такой махиной ему было сложно. Он слишком хороший человек для этого. Он невероятно доброжелательный и никогда не проявлял той жесткости, которая, наверное, требовалась на таком посту. Но, несмотря на это, при Гарольде произошли некоторые изменения, чуть-чуть развернувшие театр и подготовившие его к приходу Бутусова. Я это понимаю отчетливо. Стрелков выпустил всего два спектакля. Я играл в обоих: в «Испанской балладе» и в «Мавре». Я по-разному относился к ним, дело не в том, насколько они были совершенны, но там начали происходить важные для всех нас изменения. В «Мавре» играла та же самая компания, которая чуть позже, по сути, стала компанией Юрия Николаевича. Там впервые, наконец, очень серьезную драматическую роль Дездемоны сыграла Лаура Пицхелаури. Отелло играл Олег Андреев. Большой смелостью со стороны Гарольда было назначить меня на роль Яго, но он рискнул, и мы играли это в очередь с Олегом Фёдоровым. Не могу быть в претензии к критикам, которые разнесли этот спектакль. Он был действительно далек от идеала, но все равно, при Стрелкове происходили какие-то незаметные постороннему взгляду, но очень важные микроизменения. Кроме того, курс, который сейчас начинает взрослеть – Лида Шевченко, Римма Саркисян, Саша Крымов, набирался Гарольдом Стрелковым и Анной Алексахиной. Уже потом его подхватил Бутусов и поставил с ними «Кабаре Брехт». Стрелков сыграл в судьбе нашего театра роль не очень заметную лишь на первый взгляд. Эти годы не войдут в учебники по истории театра, но важно помнить, что они были.
Пришел Юрий Николаевич, и это были мои самые счастливые восемь лет. Период подлинного счастья, я и не заметил, как эти годы пролетели. Возникла компания. Каждый из нас играет почти что во всех его спектаклях. Но мы же достаточно взрослые, чтобы понять, жестокость театра заключается в том, что определенный период для кого-то является периодом подъема и расцвета, а для других – бездной, падением и исчезновением со сцены. Конечно, если я скажу, что не понимаю этого, то солгу.
Но и он закончился. Театр оказался без лидера. И как это часто бывает в таких случаях, принимается решение назначить руководителем человека изнутри, плоть от плоти этого театра ̶ Ларису Регинальдовну Луппиан. Она актриса первого курса выпуска Игоря Петровича Владимирова. Если говорить о сегодняшней позиции, как я ее понимаю, то театр, насколько это возможно, пытается стать театром равно интересным и открытым разным категориям зрителей. Я говорю это без иронии. Эту попытку я вижу. И появляются режиссеры современные, молодые. Недавно мы начали репетировать с Айдаром Заббаровым «Воскресение». Четыре спектакля поставил Рома Кочержевский. Совсем молодой артист Федя Пшеничный тоже уже поставил два спектакля. И это направление мне очень близко. Но театр обращается и к другому репертуару, интересному иным зрителям и актерам. Что касается атмосферы, то, когда говорят, что все едины, в этом есть доля неправды. Я понимаю, когда единой по группе крови становится компания в двадцать человек. Но когда восемьдесят человек одной группы крови, для меня это из области фантастики. Не вижу ничего страшного, что внутри театра существует несколько групп. Они есть, и отрицать это глупо. Не хочу сказать, что эти группы должны быть застывшими, зафиксированными в приказе. Но команда артистов, например, Ромы Кочержевского уже сложилась. При этом она прирастает. В «Тартюфе» появились две совсем юные актрисы Диана Милютина и Вика Волохова, без которых, уже ясно, наша компания вряд ли сможет существовать, настолько они оказались своими. Не скажу, что существует абсолютный монолит. Нет. Формируются группы, разбитые по внутренним актерским векторам желания. Есть те, которых не загнать в то, что делаем мы, да и нас непросто загнать во что-то другое. Но страшного ничего нет. Разобщенности может не быть только, когда во главе театра стоит режиссер, который может эту проблему преодолеть. А если театр работает в разных направлениях, то, мне кажется, наличие этой разделенности достаточно естественно. Не считаю, что нужно насильно смешиваться и кого-то куда-то тащить на веревке.
— Поэтому верно говорят, что существует когорта бутусовских актеров. Они могут жить и работать где угодно, но они сразу узнают друг друга.
— Это правда. Встретившись, скажем, с Сашей Матросовым или Женей Крегжде я понимаю, что мы сможем разговаривать на одном языке. Он нас научил, что в театре самое важное – это удивление. Иду я на спектакль «Ревизор», я все знаю про эту пьесу, и это же вижу на сцене. Зачем тогда такой театр? Когда мы начинали репетировать «Гамлета», Бутусов говорил – я не могу уже видеть сцены могильщиков, когда сидят два человека, веселые, выпивают на краю могилы и поют песню, сыграй один. В результате мы с Лаурой придумали начало сцены, а Бутусов эту сцену довел. Предметом моей особой гордости является то, что Алексей Вадимович Бартошевич оценил это.
Но позвольте сказать еще о тех режиссерах, которые изменили многое в моей личной судьбе. Важнейшим человеком для меня стал Владимир Сергеевич Петров, который поставил спектакли «Кровать для троих» и «Night and day», о которых я уже говорил. Он меня как актера развернул совершенно в другую сторону. Я склоняюсь перед ним в нижайшем поклоне. Была также очень важная встреча с Андреем Прикотенко, пригласившим меня в «Чеховъ. Водевиль». И, конечно, «Паника. Мужчины на грани нервного срыва» Саши Баргмана в Музее Достоевского. Таковы мои личные этапы.
— Как изменился театральный Петербург за эти годы?
— Изменилось все. Те театры, которые были когда-то для меня бесконечно любимыми, перестали быть таковыми в силу разных причин. Сейчас я ничего не пропускаю в Александринке и БДТ. Это не значит, что все, что идет в них, мне нравится. Но там всегда присутствует та адекватность, о которой я говорил вам ранее. Я вижу, что люди разговаривают на серьезном языке. Я обожал спектакль Андрия Жолдака «По ту сторону занавеса» по «Трем сестрам». Может что-то нравится больше, что-то меньше, но, находясь в зале, я никогда не чувствую со сцены театральной дурнины. В БДТ вышло «Преступление и наказание» японского режиссера Мотои Миура, очень странный спектакль, который кажется таким формальным, но в этой формальности он обретает пронзительность. Там замечательный дуэт Геннадия Блинова и совсем юной Саши Соловьевой, это ее дебютная роль. Кажется, в Питере рождается прекрасная актриса.
— Насколько я знаю, вас в свое время поразил рассказ писателя Евгения Попова «Полярная звезда», который читал на своем творческом вечере Сергей Юрский. Он мне по своему настроению напоминает кинокартину Ингмара Бергмана «Земляничная поляна». Эти воспоминания сохранились по сей день?
— Я удивлен, что вы задаете этот вопрос, он дорогого стоит. Все очень просто. Юрский часто приезжал в Питер, и я никогда не пропускал его концерты. Я не найду слов, чтобы объяснить, что такое Сергей Юрский. Это что-то запредельное. Сказать, что он гениальный и великий, умнейший и тончайший – это ничего не сказать. На одном из концертов я услышал этот рассказ и ничего не запомнил, кроме одной строчки. И пока не было Интернета, я этот рассказ найти не мог, поскольку автора я тоже не запомнил. И только «всемирная паутина» помогла мне отыскать рассказ Евгения Попова. Он много издавался в последние годы, это замечательный писатель. Его проза фантастическая, остроумная, пронзительная, грустная. Под этим рассказом в сборнике Попов пишет, что Юрский прочитал его в миллион раз лучше, чем он его написал. Тут скромность излишня, рассказ тоже прекрасный. Да и все, к чему прикасался Юрский, становилось прекрасным. Любая его роль – учебник. Но то, что он сделал в «Место встречи изменить нельзя» – за гранью понимания, как он это придумал. Юрский выворачивает эту роль так, что ты весь фильм думаешь, что он убийца, и пребываешь на стороне Жеглова. Ты убежден – герой Высоцкого прав, что Шарапов ошибается. Юрский играет человека нарочито неприятного, подозрительного, что с обаянием Юрского не так просто сделать. Все ради того, чтобы в финальной сцене, когда его отпускают из тюрьмы, именно так сработали его слова – плохой человек твой Жеглов, для него люди – мусор. И это сделать может только Юрский в не очень большой роли, состоящей из трех сцен.
— Вы книжный человек?
— Наверное, да. Вы знаете, наступает такой момент у каждого артиста, не в 20 и не в 25 лет, но, мне кажется, в 30 он уже есть – на сцене всегда видно, когда артист не читает. Он может хорошо играть, быть обаятельным, но, простите за грубые слова, дурака видно. Хотя чтение не панацея. И я бы так сказал, кому-то – да, кому-то – нет. Но артист должен иметь какой-то источник, откуда он черпает. Для одного – это чтение, для другого – зоопарк. Найти этот источник очень сложно. Я знаю петербургских артистов, ни разу не бывших в помещении БДТ. Конечно, чтобы быть по-настоящему книжным человеком, нужно читать в разы больше, чем я. Но я очень стараюсь. Не знаю, насколько удается. Нужно постоянно что-то смотреть в театре, в кино и читать. Вопрос, что? Если репетируешь Толстого, совсем не обязательно читать Толстого или о Толстом. У Владимирова был такой принцип – потерять первый лист роли. То есть, выдавать артистам роль без указания автора. Потому что как только я узнаю, что играю Толстого, я начинаю играть его. Бутусов тоже про это говорил. А может, репетируя Мольера, нужно читать, например, Достоевского. Мне кажется, у артиста всегда должна быть какая-то книга рядом.
— Какой Петербург вы любите?
— Осенний, я люблю осень, этому городу очень к лицу дожди. Нева, конечно, сердце Петербурга. Не Невский. Это промозглый, ломающий человека город. Еще раз вспомню своего учителя Владимирова. У него часто спрашивали, чем отличается ленинградец от москвича. Он отвечал так – ленинградцем нельзя стать. Я это понимаю. К этому городу можно привыкнуть, прожить много лет, в него можно вписаться, тебе может стать в нем очень комфортно, но людей, родившихся здесь, отличает что-то такое, что никогда не перепутаешь ни с чем другим. Это нечто неуловимое, выделяющее питерцев среди людей, оказавшихся в этом городе гостями. Этот город живет по своим законам. Это обыкновенная история. Мы с этого и начинали разговор.